Леонид Ольгин
Леонид Ольгин
Леонид Ольгин
Сам о себе, с любовью…Статьи и фельетоныЗабавная поэзия
Литературные пародииИ будут звёзды моросить..Путешествие в Израиль
Гостевая книгаФотоальбомФорум
Журнал "День"Любимые ссылкиКонтакты
 



Международный эмигрантский, независимый общественно - просветительский и литературный журнал «ДЕНЬ»

Журнал «ДЕНЬ» > Выпуск № 18 (01.06.2005) > Тапёр из блинной на Монмартре

написано: 24 июль 2005 г. | опубликовано: 24.07.2005

 

Виктория ОРТИ, рубрика "Литературная гостиная"

Тапёр из блинной на Монмартре

 

1.
Алиска родилась узкоглазой коричневой девочкой с упрямой волоснёй и мерзким характером. Ей, видимо, на роду было написано заболеть пиелонефритом и валяться по больничным койкам. Запах детских пижам и взрослых врачебных халатов, постелей и пюрешки из столовки стали антуражем Алискиного детства, но – слава Богу, она научилась придумывать сюжеты сказок, разглядывая светотени на стенах палат. Больничные коридоры чередовались со школьными, врачебные осмотры – допросами учителей, запах таблеток – запахом мела и чернил в тетрадных линейках. Жизнь потихоньку приобретала смысл – тот непонятный смысл, о существовании которого Алиска и не подозревала, а только чуяла его присутствие. Будто воробей – весну.
Да она и была похожа на воробья – нахохлившееся чудаковатое дитя, не умеющее носить пионерский галстук и уродливо пахнущую форму. Дитя, не умеющее жевать докторскую колбасу или ириски, икающее от лимонада и сипящее от мороженого. Дитя безвременья под названием восьмидесятые. Дитя, пропитанное глупостью пейзажа, из которого вышли и мы – серых хрущёвок с непонятной надписью "Галантерея", последних судорог социализма и песен рыжеволосой монстры-менестрельши.
Алиска была нехороша из-за переизбытка нервной прелести, слишком уж смугла и вихраста, слишком уж непонятна и задириста. У неё не было друзей, тем более – подруг. Ну, разве что – рыхлая Софка, с которой тоже никто не дружил, они сбились в единое, чтобы не было так одиноко глядеть на пасмурное небо и прислушиваться к дождям.
Девочки росли, прожёвывали бутерброды с колбасой и голландским сыром, переживали школу, взросление, первые месячные, первые безответные влюблённости, – кому они были нужны, две никчемницы – худая и толстая, стесняющиеся своих слишком-худых-слишком-толстых ног.
Алиска умудрилась закончить школу без троек, Софка – похуже, она ведь была ленива, как все рыхлые подслеповатые девочки. Но ничего страшного, "уды" по физике и химии – почти банально. Они разбежались в разные стороны, отгуляв выпускной бал, на который Алиска притащилась в одинаковом платье с Аней Максимовой и поэтому пряталась за широкой Софкиной спиной до самого прощального прощания с орущей и непонятной кодлой подросших детей, упругим шагом идущих строить будущее. Но Алиска не имела никакого понятия об этом самом будущем, все её размышления о нём сводились к: а будет ли завтра дождь и а смогу ли я на старости полететь на Венеру и пожить в космической гостинице?
Алиске повезло – в институт не поступила. Поэтому целый год был подарен ей на отдых и наблюдение за жизнью Города, о котором она знала не так уж мало, но и не так уж много, ведь жилищем её была средней руки хрущёвка на Гражданке, а вовсе не роскошный дом старого фонда на Петроградской.
В метро разговорилась с милолицей молодой женщиной, познакомились, зацепились душами и подружились. На смену Софке пришла Женечка – стройная и густоволосая, пахнущая ландышем и вязаной кофточкой, умеющая заваривать чай и печь оладушки. Живущая в центре Города.
Они ходили в Эрмитаж и в Филармонию. Бегали на полуподвальные спектакли – смотреть на полуживых-полупьяных актёров, прятались от дождя под одним зонтиком, испуганно взглядывали на редких забияк, говорящих им "де-вочь-чки...".
Алиска открывала мир, в котором жили сфинксы и наяды, кариатриды и аркады, ветки на фоне Инженерного замка. Она познала Город, наобещала ему вечную любовь, любование, полёт Алискиной души – в объятия бронзового ангела, склонившего голову в недоуменном покое.
 
2.
 
 
Алиске исполнилось тридцать. Ну да, она отучилась в каком-то институте, название которого выговаривала с трудом и нехотя. Ну да, почки вроде бы работали, не сбивались. Врачи говорили рожайте скорее, Алиса Михайловна, и Алиску знобило. Рожать было не от кого. Не то, чтобы не от чего. Мама старела и сжималась, пытаясь высвободить дочери как можно больше жизненного пространства: воздуха, квадратных метров, нечастых солнечных лучей на стене. Надо бы не замечать этого, думала Алиска, очень уж нудно становится на сердце. Но время чапало себе, чапало – без оглядки на бывшую девочку, всё так же прислушивавшуюся к вечным дождям за окном.
Эпоха была не эпохальной – скучнейшее безвременье. Появлялись и исчезали герои, страна влюблялась в них и забывала предыдущих, магазины заполнялись непривычными товарами, комнаты – компьютерами и факсами, душа пустела.
Хотелось чего-то непонятно чего, даже и не семьи, а вот этакого-такого, чтобы мурашки перемешались с дыханьем, а душа – стекла бы в кончики пальцев, и гладила бы, гладила звучащую Вселенную. Что это и о чём это, Алиска не знала. Она прибегала к Женечке попить чайку и поесть вкуснятинки – вечных оладушек с клубничным вареньем. Поговорить о-том-о-сём, похихикать над одинаковыми сослуживцами, повздыхать над альбомом Ренуара, плечи и глаза, ну где он взял эти плечи и глаза...
Однажды Женечка позвонила Алиске и проговорила невнятным голосом Лиска, давай мотанём в Париж, Вадик спонсирует. Вадиком звалось существо мужского пола, мужского возраста и наклонностей, обожающее образ румяной и скромной курсисточки в лице Женечки и поэтому совершающее регулярные наскоки на нежную Женечкину плоть. Наскоки сопровождались пришёптыванием, свистящим дыханием, дрожащим подбородком и – в самом ненужном месте – долгими всхлипываниями, объяснениями в любви и жалобами на неудачную семейную жизнь. Ну, в общем, как всегда ...
Существо маялось комплексом Портилло. Нет-нет, не ищите в словаре, не перебирайте вереницы литературных персонажей, не надо. Комплекс Портилло – всего лишь маета женатого мужика, любящего незамужнюю курсисточку и уверенного в том, что он портит ей жизнь. Переживает, но портит. Портит, но переживает. Почти как в Италии. В Италии, говорят, мужики не торопятся даже жениться. Любят итальянскую маму.
Комплекс этот порождает извилистую цепочку подарков. Конфеты для кисоньки. Колечко для кисоньки. Духи для кисоньки. Ну, а если котик не рухнул в безденежье в тех передрягах, от которых только ленивого не трясло в России, то можно и путёвку в Париж. Для кисоньки с подружкой.
Париж был мечтой – вечной и недосягаемой для советской женщины. А вот для постсоветской – правда, смотря какой, – досягаемой и временной, ибо на горизонте маячили Рим, Мадрид, Афины и Иерусалим. Лепота, только бы в предотъездной горячке не забыть купить блокнотик для заметок и только бы не лениться записывать для друзей корявые строчки о площадях, музеях, ресторанчиках, вперемешку с гид сказал, гид показал, гид рассказал... Да, и ещё – фотоаппарат. Пополнить альбомы радужными фотками всё тех же площадей, музеев, ресторанчиков, улыбающегося гида, гостиничного номера и витрины наимоднейшего бутика.
Алиска с Женечкой быстренько собрали захудалые чемоданчики, наманикюрились, сэкономили на педикюре (сапог – не босоножка), прикупили по палочке сырокопчёной колбаски и пачке галет и взлетели. Прямиком в питерское серое небо, оставив внизу барокко, шпили и бронзового ангела, склонившего голову в недоуменном покое.
 
3.
 
 
Декабрь в Париже не похож на декабрь в Питере. Слабоват. Всего лишь нежная изморозь ложится на асфальт, утренний иней тает в одночасье, воздух свеж, а солнце не заслонено снежными тучами. Полусапожки и брючки вполне уживаются с Парижем, перчатки и сумочка не индевеют от холода, а тепло и уютно прилегают к руке.
Алиска и Женечка гуляли по Парижу с утра до вечера. Женечка щебетала весенней птичкой, но Алиска насторожённо и упрямо всматривалась в этот город, не находя в нём ожидаемого: Сена оказалась узенькой речушкой, наподобие канала Грибоедова, мосты – мосточками, соборы – недорослями, даже дворцы – непонятно чем. Правда, продавцы каштанов радовали глаз, арабские мальчишки, заменившие клошаров галдели на варварском французском и оглядывали парижанок с головы до ног, то ли задумывая украсть часики, то ли придумывая форму груди.
Метрополитен был грязноват и непомпезен. Попрошайки-музыканты споро запрыгивали в вагон, картавили ужасные мелодии, выкручивая старую гармонику наизнанку, собирали редкие сантимы и растворялись в полутьме и спёртом воздухе. Толпа текла равнодушно и печально, шик терялся в обилии грубо сваяных рабочих черт, запах предместий вытеснял дух столицы и устанавливал свои порядки. Новый Париж, неожиданно смуглый и наглый, открылся Алиске, она смутно понимала, что причина несостыковки с этим городом – в ней: в бабушке-еврейке, пластинках Дассена и записях Бреля, в любви к французским пирожным из кондитерской "Север" на Невском, страсти к импрессиону на третьем этаже Эрмитажа, боязни Пикассо, фантазий о том, как он, приземистый и упрямый, имел женщин, вламываясь в них подобно тем самым линиям, о которых лучше и не думать – так упруг и груб его карандаш. Небесный Париж Алискиной юности подменился земным Парижем её же зрелости. И даже Нотр Дамм оказался допотопным карликом, недостойным любви горбуна.
Неделя в Париже пришла к своей середине. В плане был поход на Монмартр.
Хорошо, что он парит над городом. Вне рамок, вне социальных пособий и забастовок, вне демонстраций и карнавалов, вне толпы, хотя на нём – людно. Монмартр вне Франции, и тем хорош. Базилика Сакре-Кёра ставит вытянуто-округлую точку на быте, знаменуя переход в Бытие, ибо потолок его расписан сценами из жизни совсем другого города, неподвластного рабочим комитетам и прочей ерундистике – пейзажи Иерусалима парят над Парижем, и молодой рабби склоняет свой лик ко всем жаждущим искупления и прощения...
Алиска и Женечка вышли из собора. Смеркалось. Нужно было начинать Спуск.
Хотелось плакать и немного – кушать. Во время Подъёма они углядели череду блинных, дешёвых и вкуснопахнущих, вот и поужинаем, решили, проверили денежку и забежали в неказистое, обклеенное старыми афишами помещение. Нутро блинной было заполнено дымом будто грудь старого курильщика, блины жарились тут же, поливались разномастным повидлом и разносились по столам шебутным очкастым гарсоном, подпоясанным женским передничком в горошек. Гарсон подскочил к подругам, плюхнул на стол две тарелки с блинами; абрикосово-пахучими для Алиски и вишнёво-цветными для Женечки. К тарелкам подлетели два огромных стакана с мятным чаем, обжигающим и холодящим одновременно. Подруги взаимно пожелали приятного аппетита и проткнули горячую пористую плоть блина холодными  вилками. Блины на Монмартре, подумала Алиска, это вам не лягушачьи лапки на Монпарнасе, но додумать не успела.Услышала пианино, перебор клавиш, ничего не значащий и ни к чему не обязывающий. Повернула голову и увидела тапёра, сидящего около коричневатого пьяно и нехотя, полусонно-равнодушно гладящего чёрно-белое. На крышке стояла пепельница, дымок папиросы смешивался с блинным запахом, порождая новый аромат. Алиска сразу почувствовала его и поняла, что это – любовь. Она оглядела тапёра, увидев его всего и сразу: желчные скулы, прямой нос, карие глаза с прямыми ресницами, выпуклый кадык и длинные худые пальцы. Тапёр подметил её взгляд и приосанился, сонное равнодушие исчезло, вместе с ним и желчность, – весёлый маэстро сидел за инструментом, игривые мелодии выпархивали из-под его пальцев и, прорываясь сквозь чад блинной, летели согревать озябших вечерних прохожих. Время сконцентрировалось в незримой точке Алискиной души, перемешалось с теплом и нежностью и приготовилось выдать реакцию почище термоядерной – реакцию любви тридцатилетней женщины, никогда и никем не любимой...
Час ли, два ли, пять ли часов подряд просидела Алиска в блинной на Монмартре, выкуривая одну сигарету за другой, улыбаясь нецелованными уголками губ, подпевая непонятным песням, отщипывая малюсенькие кусочки от остывших блинов? Кто считал? Женечка тихо сидела рядом, стараясь не мешать, любуясь силой, выросшей в одночасье и полётными глазами подруги. Она тоже осмотрела тапёра, – тщедушного игривого музыканта с маленькими пряморесничными глазами и непропорционально-длинными пальцами, задумалась и застыла, похожая на ангела, склонившего голову в недоуменном покое.
 
4.
 
 
Питер ничуть не изменился. Вот только небо... Помрачнее стало и ощущение безысходности заполнило не только верхние пределы, но и улицы, облезлые дворы, безразмерные коммуналки. Даже выбоины на асфальте стали глубже. Одно лишь утешало – весна приблизилась на неделю.
Самолёт, привезший Алиску и Женечку из Парижа, вылетал и вылетал в очередные рейсы, проглатывал чемоданы и разномастную публику, не запоминая ни лиц, ни наклеек. Алиска и Женечка вернулись в свои отделы, кухоньки, телефонные разговоры. Вернулись в зиму Города, на улицы, заполненные тысячами мёртвых зверьков, приникших беззащитными пушистыми шкурками к нежной груди питербужанки, купившей шубку в стиле "недорого и со вкусом".
Город стал чужим. Алиске не хватало чего-то, она пыталась найти блинную, похожую на ту, но все питерские блинные неутешны – им никогда не постичь Формулы Совершенства, в которой дым дешёвых папирос плюс чад готовки плюс запахи повидла плюс профиль тапёра.
Она потеряла бойкость глаз и резкость суждений. Снова стала похожа на встрёпанного воробья, которому плохо и неудобно жить зимой. Слишком часто задумывалась, слишком часто отвечала невпопад, слишком редко звонила Женечке. Ни с того, ни с сего, решила переехать к Этому как его. Он давно держал хвост по-жениховски и пытался подвести черту под собственным холостячеством. Неделя совместного проживания подарила Алиске много новых ощущений: нужно было терпеть на себе чужое большое тело, готовить кофе на двоих, яичницу-глазунью, а не омлет, жарить мясо, содрогаясь от самой по себе идеи зажаривания телёнка, бывшего недавно живым. Этот как его счастливо мурчал, называл Алиску своей курочкой, мамочкой, целочкой, но очень скоро перестал чистить зубы, прежде чем лечь в постель.
Алиска поёживалась, но терпела. Она придумала себе Ребёночка-мальчика узкоглазого и взъерошенного, ползающего от кресла в гостиной до кресла в прихожей. Придумала его походы в детский садик, в школу, в институт и решила всеми силами дотянуть до весны. Она всматривалась в небо, искала просветы между тяжеловесными тучами, втягивала в себя запах Невы, ожидая появления привкуса корюшки и свежего огурца – двух самых верных вестников того, что весна уже здесь и никуда не денется. Ожидание было сродни ангельскому - сложив крыла и склоняя голову в недоуменном покое.
 
Авторское отступление на тему весны.
 
 
 
Давайте определимся. Для чего существует весна? Вполне могло бы не быть в замысле Божьем. Что бы мы потеряли? Плавность перехода к лету? Растопленные в момент снега на многих континентах и наводнения в Поволжье? Да справились бы, справились... Катаклизмами никого не удивишь... в наше-то время. Ну, разве что Эверест вдруг превратится в сопку Манчжурии, метаморфоза этакая: громогласный мужик - в вёрткую писклявую женщинку. Поэтому не удивляйтесь, пожалуйста морозу в начале августа или жаре в начале декабря. Безропотно достаньте шубку или плавки соответственно ситуации и – вперёд.
 
Весна переполнена проклятиями сорокалетней женщины. Ещё вчера радужно садилась на диету (семьсот калорий в день и ни корочкой больше), а сегодня слезла с неё (пять оладушек со сгущёнкой и чашечка кофе со сливками) и не влезла в новое европостильное платье, точнее – влезла, но живот и бёдра вылезли...
И ужасом сорокалетнего мужчины. Кому я нужен, вместо задыхающегося, летящего ночного шёпота – усталый голос жены: "Ну, скорее, скорее же, утром рано вставать".
А старик любит весну просто оттого, что она – последняя и оттого, что жена уже не видит эти легкие весенние улыбки, а он – ещё – да.
Я знаю, что по весне просыпаются веснушки. Дремавшие раньше в укромных клеточках, укрытые легковесной кожей, просыпаются и выпрыгивают на белый свет. К солнышку поближе. Отогреться. На мир посмотреть и себя показать.
Ты знаешь, что весна нужна для того, чтобы – снова – улыбнуться мне.
 
Ну а в прошлом... Одуреваю от весны. Вот и всё. Во мне поселился Алик – ох, укусить бы его за нижнюю губу, слизнув языком капельку крови. Хрустальный котик на зеркальной подставке овевается миллионом пылинок, и я придумываю себе, что это души, прилетевшие взглянуть на себя. Да и на меня заодно. Коробка запутаных-перепутанных ниток валяется рядом с  повестью немодного писателя. За окном – луч солнца, уничтожающий последнюю лужу. Что-то давит на солнечное сплетение и подступает к сердцу. Ах, как хороша весна, до чего она невыносима!
Город становится похож на неуёмного ловеласа, – ловит взгляды прохожих и, подбоченясь, втягивает поглубже обшарпанные арки, прикрывая изношенные внутренности подворотен. Наяды, триады, парки, разномастные Гераклы, медузы, сфинксы, львы и Peter the Greate стараются выглядеть получше, прихорашиваются и омываются незлым весенним дождиком. Лепо-та-а!
Я и не говорю про котов. Про них и так немало сплетен. Но воробьи... Вы видели этот нагло-залихватский взгляд весеннего воробья? Все крошки мира – к его ногам, все скверы для него – нараспашку, все сапожки – мимо, оберегая  воробьиное счастье бытия...
 
А вон там, напротив Марсова поля, стоит позеленевший Суворов. Показывая участь тех, кто зовёт на войну – стоять неподвижно сотни лет и под дикие голубиные оргии вспоминать месиво из кишок и земли, бывшее рядовым таким-то такого-то года рождения... Убитым весной.
 
Комариная песня проводов глупа и вредна. Как всегда. Только голубиные ворки могут сравняться с нею занудностью. Ну, и мой раздражённый голос, отчитывающий детей за невыключенный телевизор или очередную разбитую чашку. Я вымётываюсь на балкончик и затягиваюсь никчемной дамской сигареткой, проклиная себя, диету и отсутствие морозного воздуха.
Отчего мне по весне всегда хочется морозного воздуха? Это – память о марте, в котором огуречный запах весны только-только проклёвывался, а запах мороза возвращался на денёк-другой. Погостевать. И я была сродни погоде. Ещё замороженная, но уже оттаявшая. Да ладно, проехали... Проплыли, пролетели, проскакали на стервозном жеребце юности, не упомнить теперь всего.
Да и не надо. Не надо, не надо, не надо, уберите этот колокольный звон Никольского собора и убийственный вороний разговор, прорезывающий воздух, будто грузин парную грудь телёнка. Сотрите эту летучую дурацкую улыбку с моих губ, этот сиреневый свет из моих глаз. Сотрите, я могу ослепнуть и оглохнуть... стоя на балкончике с дамской никчемной сигареткой в зубах, тщетно втягивая тёплый весенний воздух израильского вечера.
 
И ещё чуть-чуть о том же...
 
Каррамба и тридцать три пьяных моряка не пугают меня так, как приготовление страшного блюда под названием Рагу Овощное к пятничному столу. Да ё-п-р-с-т! – почему лук надо обжаривать до "золотистого цвета", а потом добавлять морковь? Может быть, мне хочется именно морковь обжарить до золотистого цвета, а она – ё-п-р-с-т! – чернеет жалкой горсткой каротина в луже растительного масла. Это вам не луч солнца в холодной воде!
Теперь о кабачках... Почему их надо нарезать кубиками, когда они самим Провидением посланы на этот свет с одной-единственной целью: быть нарезанными овальчиками. Да и баклажаны – для того же. Красные перцы заносчивы и не хотят нарезаться. Жёлтые, простите, мудаковаты. Сменим тему!
Знаете ли вы, что будет носиться в новый весенне-летний сезон? Я знаю. Платья с рюшечками и шляпки с цветочками. Добавим белозубую заокеанскую улыбку, невинные ресницы "Ланком" и длинный розовый ноготь. По мне так – кошмарный сон в весеннюю ночь... Я всегда была сторонницей длинных балахонов, выстриженной чёлки и бесцветных ногтей, можно даже с заусенцем на большом пальце. Кто приказал нам отрывать от жизни полчаса и больше на бесполезную ликвидацию скорбной морщинки путём долгого втирания в неё мерзостной жижи под названием крем тональный и посыпания порошком пудра розовая. Ну, предположим, морщинку заретушируем, но что делать со скорбью? Она неустранима.
Нонка расхвасталась, что у них в Париже нынешнего сезона особо ценятся сенегалки. У них там мода на необычных. То – нигериек набирают, то – вьетнамок, то – мексиканок... Нет чтобы объявить моду на обычную парижанку, ну были ведь Пиаф, Денёв, красная Матьё, наконец. Так нет – от своих подустали, гонору много, амбиций всяческих, а нам бы что-нибудь попроще, поинтернациональней, подоступней. Злюсь я на них, на парижан, хотелось большего. Хотя я всегда была в стане ярых любителей Англии, смога и прочих стереотипов типа доброй старушки королевы и смены караула.
Но вот странная вещь: отчего мне так хочется петь по весне? Выражаясь поэтически, пора гормонов миновала. Хотя – какие наши годы, уф! – да не стоит об этом. Просто весной я вспоминаю запах дождя на плаще отца. Всё, что мне осталось: вспоминать запах отца – смесь папирос с усталостью, да вот ещё и с дождём по весне. Оттого и песня у меня не получается, только хрипловатые нескладушки. Слишком больно горлу. А может – это душа подкатывает к нему и пробует вырваться, да я не отпускаю... Хочется ещё пожить и узнать на кого будет мода в Париже следующей весны.
5.
Весною Алиска не забеременела. Поэтому собрала чемоданчик, чирканула Этому как его записочку Прости, мне скучно и вернулась домой. Она прекрасно уживалась с мамой, обе были наделены тем великим даром деликатности, который позволяет спокойное существование на общей жилплощади.
Припомнив честно отработанные годы музыкальной школы, накупила, наскребла по приятельским домам ноты всяческих красивых песенок, без разбору: и сборник русских романсов, и французский шансон, и песни на стихи заслуженного поэта ойкумены Резника, и – страшно подумать – американские мотивы в стиле кантри, в переложении для фортепьяно, – творение чудака-недоучки, размноженное им собственноручно на казённом ксероксе.
Вечерами, Алиска подсаживалась к "Красному Октябрю", влачившему в гостиной скучное существование пролетарского аристократа. Мощная хрустальная пепельницу водружалась на крышку инструмента, заполняясь бычками болгарских сигарет, квартиру трясло от смеси французско-американо-русских наигрышей. Мама терпела, но принимала парацетомольную таблеточку и запиралась на кухне – готовить обед на завтра.
Внезапно объявилась Софа. Она теперь называлась Софи, была израильтянкой пятилетней выдержки. Похудевшая и громкая, ничем не напоминала толстую Софу в мятом школьном переднике. Ну, разве что очками.
Софи рассказала Алиске про то, что все мужики – сволочи, особенно русские – инфантилы и паразиты, что израильского мужика, если не военный, тоже похвалить не за что, вечно штаны ниже ж... сползают, что она только и знает – бегать от женатых мудил, а они всё норовят за задницу ухватить, короче – плюнуть и растереть. Забыть и не вспомнить даже на смертном одре.
На этом и сошлись. Алиска повеселела и купила губную помаду от какого-то то ли круатье, то ли кутерье, то ли кутерме... Подстриглась и подрезала юбку, благо весна уже полностью утвердилась в роли хозяйки, одела петербужанок в легкие кофточки и туфли весёлых расцветок, придала взглядам недвусмысленную легкомысленность.
Софка приехала на три недели, поэтому они, прихватив Женечку, прогуливались по старым кварталам Города, разглядывая робкие почки на кустах и деревьях, галантерейный и обувные витрины, облезлых нимф и престарелых гераклов, возлежащих где не лень. Забегали в кафешки, заказывали кофе с мороженым, эклеры и сидели, обалдевая от собственной свободы на фоне спешащих прохожих.
В один из таких вечеров Алиска, задиристо хохотнув, сказала Девочки, а я уезжаю. На три месяца. В Париж. Оказалось, что Алиска не просто так просиживала часы в своём отделе, она умудрилась придумать какой-то довесок к программе, составляющей расписание поездов, которым заинтересовались коллеги в разных странах, а французские товарищи решили выложить некую сумму, дабы их французские поезда ходили бесперебойнее и бойчее.
Женечка и Софи переглянулись. Обе знали о том, что Алиска любит, знали кого и знали, что это глупость и блажь, толку-то никакого. Но Алиска знала о чём-то другом и поэтому улыбнулась мечтательно и спокойно, точно бронзовый ангел, склонивший голову в недоуменном покое.
 
6.
 
 
Ну вот  я и приехала. Ночи здесь не такие уж длинные. Это оттого, что вечера нескучные. А мои ночи будут совсем короткими, совсем. Всего-ничего осталось – найти, притянуться, проснуться рядом... Нет ничего, чтобы мне помешало найти, притянуться, проснуться рядом... Мы будем играть в четыре руки или – по очереди,  пить кофе из одной чашки, выкуривать одну сигарету, наши одежды пропахнут смесью табака и чада готовки, наши волосы – запахом абрикосового повидла, наши тела – туманом Монмартра. Тем самым туманом, который выцедил из Парижа округло-вытянутую каплю Сакре- Кёра и водрузил - на самой вершине холма.
 
Алиска запрыгнула на первую ступенечку лесенки на Монмартр и легко поднялась по остальным. Вытащила зеркальце, помаду, взмахнула расчёской. Топ-топ-топ, цок-цок-цок стучали летние туфельки. Сердце шевелилось и перестукивалось с горлом. Она легко распахнула дверь неказистой блинной и увидела всё того же шебутного гарсона в женском переднике в горошек. Улыбнулась ему, будто стародавнему знакомому и уселась – залётным мотыльком Монмартра – за столик рядом с пианино. Гарсон принял заказ, метнулся к стойке и – о, мгновенно! – прилетел с тарелкой волшебных блинов, политых абрикосовым повидлом.  Алиска потянулась было к вилке, но, застыв, недоуменно оглядело помещение, всё так же пахнущее дымом и чадом и заклеенное старыми афишами. Было пусто.
Тапёр не обитал здесь больше. Он не гладил чёрно-белые клавиши, не курил папиросы, не прикрывал пряморесничные глаза, раскачиваясь в бесстыдном слиянии с музыкой. Пространство дышало по-иному, Алиске захотелось взвыть. Одиночество и неустроенность собрались в единый комок в горле и удушили маленького трепетного воробья надежды и любви. Алиска покачнулась и начала раскачивать колокол Монмартра влево-вправо, влево-вправо. Звонарём, диким от горя, воющим в такт  колокольному звону Бу-Бу-Буммм, Бу-Бу-Бумм. Она раскачала колокол горя до той самой точки, в которой звук и действо слились воедино и взорвались, опрокинув Алиску, Монмартр, земной шар...
...Огромная бабища склонилась над ней и забавно причитала на французском. Рыжие бабищины космы нависали над Алискиной стриженой башечкой, груди колыхались в такт причитаниям, веснушчатый нос исторгал чудовищные всхлипы. Алиска ужаснулась и села. Бабища продолжала  тарабарить, на что получила русское слово из трёх букв, устало произнесённое в конце фразы А иди ты на... Бабища всё поняла, радостно согласилась, напоила Алиску водой и помогла подняться. Рыжую звали Магда и она была хозяйкой заведения. Они объяснились на смеси английского, французского и выборочных русских выражений, Алиска сказала, что зовут её Алис, что она программист и целых три месяца собирается ужинать именно в этой блинной. Да и тапёр у вас, помнится, классный, пролепетала она, старательно разглаживая мерзкую кухонную клеёнку. В ответ услышала да какой он там, да что он там, каждый вечер – новую мадам галантереил, так и догалантереился до срамной болячки. Домой уехал – припарки на одно место ставить. Алиска обалдела, но в обморок не упала, а почему-то облегчённо вздохнула Магда, а, Магда, сказала она, а я тоже на пианино могу много чего забацать. Возьми меня в тапёры. Я по вечерам свободна. Магда оглядела её с ног до головы, хмыкнула и согласилась. Даже Мулен Руж не может иметь русского программиста в роли тапёра, хвасталась она потом соседкам, а те восхищённо оглядывали Магдины убойные бока и уважительно цокали языками. Им-то жизнь казалась беспрерывно-понятной, им не выпало родиться под сенью бронзового ангела, склонившего голову в недоуменном покое.
 
7.
Каждый божий вечер, распрощавшись с умными товарищами-коллегами, Алиска бежала к метро, бросала сантимы в грязные шляпы беззубых музыкантов, проглядывала афиши на стенах – длинноногие девицы щурились на плакатное  солнце, приоткрывая груди и ноги на обозрение усталой толпы, шаркающей домой. Только Алискины каблучки вплетались весёлым перестуком в этот невесёлый ритм. Она  взлетала на эскалаторе в объятья Монмартра и он, старым знакомцем, бережно обнимал её и провожал до дверей неказистой блинной, исторгающей из своего чрева сытую публику вместе с клубами дыма и запахом жарящегося теста.
Алиска подбегала к пианино, плюхала огромную безвкусную пепельницу на полированную поверхность, усаживалась на табурет и откидывала голову, одновременно начиная поглаживание чёрных и белых клавиш. Она гладила их, незаметно и без усилия, прижимаясь пальцем поплотнее к той или иной, доверяя только ей всю свою воробьиную любовь,  в которой мурашки перемешивались с дыханьем, а душа – стекала в кончики пальцев, и гладила, гладила звучащую Вселенную...
Столько нежности было в Алискиной игре, что замороженные вечерней усталостью едоки отодвигали тарелки с блинными кругами, щедро сдобренными повидлом и закуривали дешёвые папиросы, мечтательно вглядывались в потолок, покрытый трещинами и следами протечек, в стены, обклеенные старыми афишами... придумывая себе новую жизнь. Узкоглазая смуглая тапёрша наигрывала нечто такое, от чего хотелось плакать, смешивая слёзы с папиросным дымом и вкусом блинов. Даже Магда выдвигала огромные бока из кухни, отрываясь от вечных подсчётов дохода-расхода и наблюдения за распаренной посудомойкой, усаживалась на два стула, придвигала огромную порцию блинов, залитую поварёшкой варенья, и ела, ела, ела, тяжко вздыхая и обводя покрасневшим растроганным  глазом своё заведение. Русская, говорила она кому-то соседнему, русская программистка, а вон как играет. И соседний кивал, улыбаясь.
Ночью народ расходился, и блинная запиралась на допотопный висячий замок. Магда целовала Алиску в макушку, бормотала воробышек ты мой, надо же, русская, а – воробышек и втискивалась в старенький Пежо, с ужасом принимающий Магдину плоть.
Гарсон в горошевом передничке снимал с себя этот женский аксессуар и превращался в Мартина, студента-астрофизика. Он подвозил Алиску до трёхзвёздочной гостинички – обители скрипучих полов, пыльных занавесей, полосатых пододеяльников и вечных круассонов на завтрак. Мартин не претендовал ни на что, он был гомиком-романтиком, бесплодно влюблённым то ли в Яниса, то ли в Януса, Алиска так и не поняла.
Последняя ночь в Париже прошла почти так же, как все предыдущие, хотя публики в блинной было маловато. Алиска играла, играла, играла, звуки порхали над головами, им не было тесно...  Магда подарила Алиске огромную упаковку козьего сыра, щедро посыпанного пряностями. Вот, только сегодня на рынке купила, вкусный, до России довезёшь, а там у вас холодно, не испортится хрипло пробормотала она и поцеловала Алискину макушку. Мартин довёз Алиску до гостинички, вылез вместе с ней, глянул на небо. Этой ночью  звёзды мерцают особенно ярко, сказала Алиска по-русски и певуче. Мартин понял о чём и стал красиво рассказывать о том, что звёзды далеки, но посылают нам свой свет, не убоявшись бездны световых лет. А то, что они так мерцают – это уже земные дела, наш воздух убивает часть фотонов, несущих этот звёздный облик... Алиска поднялась в комнату, сложила чемодан, искупалась и задремала. А вот снился ли ей маленький одинокий фотон, несущий свет своей звезды к Земле и не знающий – сумеет ли он пройти этот путь до конца или будет рассеян беспощадным земным воздухом? Не знаю, не знаю... Слишком красиво получается.
Самолёт втянул Алиску в своё нутро вместе с другими пассажирами, пронёс над миллионами людей, спешащих, работающих, любящих, умирающих и выплюнул на бетонное поле Северной Пальмиры, прямо под нежный дождик начала бабьего лета. Нужно было продолжать жить.
...Алиска добралась до дома, расцеловалась с мамой и завалилась на свой любимый клетчатый диванчик. Ей казалось, что тёплые клеточки излечат её от прошлого и подготовят к будущему, погрузив в сладостный раствор безвременья.
 
...И ей привиделись три девы – Софа, Женечка, Магда. Они сидели рядом и рассказывали одинаковыми шёпотными голосами о том, что жизнь – сродни фотону, несущему свет и неважно долетит он или нет до чьих-то глаз. Главное – нести этот свет и не устать в дороге. Софа пристально смотрела на Алиску сквозь призмы невероятных очков, от волос Женечки пахло ландышем, Магдины щёки багровели точь-в-точь как при поедании блинов, приготовленных на Монмартре.
Тень упала на них. Алиска подняла голову и увидела два крыла, распростёртые над бренными телами. Два крыла бронзового ангела, склонившего голову в недоуменном покое.
 
К О Н Е Ц






Леонид Ольгин